Тимур Василенко (timur0) wrote,
Тимур Василенко
timur0

Categories:

Юрий Нагибин "Дневник"

Книга шестьсот двенадцатая

Юрий Нагибин "Дневник"
М: Книжный сад, 1996 г.
https://anna-dot-flibusta.appspot.com/b/319038/read?VfLkRbwJ

Полезно иногда в букинистах заглядывать на те полки, куда обычно не смотришь. Вот так и попалась книга дневников Нагибина. Разумеется, я слышал раньше об этой книге, хотя это не совсем мое чтение. Взял больше для своей матушки, это мои обязанности, снабжать ее книгами, а всякие воспоминания она любит. По прочтении книги я передумал - эта книга ей не понравится.

Автор умный, злой и наблюдательный. Проще показать это на примере:

Незабываемый день на станции обслуживания. Жара, лиловый котенок с расплющенным задом — машина переехала, его грязная серо-розовая мать, ложившаяся подремать только под колеса машин, сука Маня с дряблыми сосками и ее детки — жалкие червячки; возле их лежбища стоит консервная банка с ржавой водой, валяется громадная соленая рыбина; грустный весельчак, слесарь Петр Иванович, с тонким лицом международного авантюриста, единственный не вор на этой станции. Он заработал за день пять рублей — три за смену мне мотора, два за ТО. А работает он через день. Таким образом, заработок квалифицированного специалиста на этой станции равен семидесяти пяти рублям в месяц. Заработать же больше, пояснил он, нельзя — слишком плохая у них бригада. Молодые ребята — работать не хотят, украсть проще и доходней. Вот и хватают всё, что плохо лежит. Петр Иванович просил посмотреть за его сумкой с инструментами, когда обедал бутылкой молока и ржаным сухарем. Работал он артистично: после делового движения подкидывал кверху гаечный ключ и ловил безошибочным жестом фокусника. Всех задевает, окликает, то и дело подбадривает дебелую кладовщицу: «Не робей, Раиса Петровна, я тут с палкой!»
Старый юрист в широких полотняных штанах с расстегнутой ширинкой рассказывал мне, как он охотился на кабанов в горах Кавказа. Вконец разрушенный человек с большим бледным потным серьезным и неумным лицом.
С дерева, под которым мы сидели на скамейке, все время валились тяжелые, как ртуть, зеленые гусеницы. Петр Иванович называл себя «Гегемоном», жара становилась всё более нестерпимой, котенок терся о мои ноги искалеченным задом, и я вдруг почувствовал, что не хочу жить. И Алла, видимо, поняв это, схватила где‑то такси и отправила меня домой, взяв всё на себя.

Если вы не заметили, здесь он хорошо отозвался о человеке - об этом автослесаре "с тонким лицом международного авантюриста". Вообще, во всем дневнике что-то хорошее о людях говорится крайне редко, исключение - записи по поводу смерти, там он может сказать хорошее о человеке. Не всегда.

Выглядит это как загадка - почему, почему он пишет в основном плохое? Даже так: почему он видит в основном плохое? Частичный ответ содержится в авторском предисловии (разумеется, его я прочел последним - кто же читает дневники с самого начала?):

...совершенная искренность и беспощадность к себе этого полудневника-полумемуаров

Действительно, к себе автор абсолютно беспощаден. В этом и разгадка - здесь, в дневнике, он смотрит на людей тем же взглядом, каким смотрит на себя. Дневник как средство самоанализа и самоисправления. А исправлять есть что, и это в первую очередь обстоятельства времени и судьбы. Начинается дневник с 1942 года, с военной службы, но не в ней корень - у автора в 30-е репрессировали отца и первого отчима, так что страх сталинской эпохи он впитал всем своим существом. Впитал, но не считал правильным, так что начальные страницы полны презрения к себе по поводу страха и попытки этот страх из себя выдавить.

1942
На днях я сделал не то что‑то очень хорошее, не то что‑то очень современно человеческое. Когда началась бомбежка — а каждая бомбежка здесь означает несколько умираний, — я не торопился положить последние буквы в наборную линейку, потому что мне не хотелось умереть, не кончив набора какой‑то пустенькой, но, очевидно, нужной статейки[4]. Я вложил буквы, закрепил, переменил шпацию, снова закрепил и лишь после того задрожавшими руками стал сдергивать шинель, пояс, чтобы бежать вниз. Я думаю, тут дело не в бескорыстии, это новое обязательное душевное качество, вошедшее в плоть даже самых нерадивых. Нынешний человек весь раздавлен долгом, или, можно сказать, растворен в огромной стихии долга, понимаемого в самом широком смысле — народ, государство, дело. Мы все из людей превратились в людей дела. Дело долговечнее нас, оно преемственно, а людей у нас много. Мы все взаимозаменимы, потому что мы люди дела, а не творчества. Нельзя ценить своего существования в стране, где столько людей. Поэтому мы и воюем хорошо.

1949
Я скажу родителям: довольно, я выполнил свой долг перед вами. До тридцати лет я пронес себя сквозь войну, сквозь страх, сквозь пьянство — это ли не подвиг самосохранения! Растерялось многое из бывшего во мне, но я сохранил то, что нужно вам: свое тело до последней клеточки и даже более тонкую видимость человека. Довольно, мне тридцать лет, и я имею право на самоуничтожение.
Родители — про себя — «он пугает, а нам не страшно».

1951
Сегодня я с удивительной силой понял, как страшно быть неписателем. Каким непереносимым должно быть страдание нетворческих людей. Ведь их страдание окончательно, страдание «в чистом виде», страдание безысходное и бессмысленное, вроде страдания животного. Вот мне сейчас очень тяжело, но я знаю, что обо всем этом когда‑нибудь напишу. Боль становится осмысленной. А ведь так, только радость имеет смысл, потому что она радость, потому что — жизнь. Страдание, боль — это прекращение жизни, если только оно не становится искусством, то есть самой концентрированной, самой стойкой, самой полной формой жизни.
Как страшно всё бытие непишущего человека. Каждый его поступок, жест, ощущение, поездка на дачу, измена жене, каждое большое или маленькое действие в самом себе исчерпывает свою куцую жизнь, без всякой надежды продлиться в вечности.
Жуткая призрачность жизни непишущего человека…

Чеховское "выдавливать по капле раба", но тут выдавливать столько, как воду из половой тряпки. Это калечащая операция. Вернее, искалечен он изначально страхом, а избавление от страха не ведет к полной реабилитации, к норме - ровно так же, как протезы не заменят оторванные ноги. Эта внутренняя искалеченность (не путать с уродством) накладывает отпечаток на оптику взгляда, по крайней мере на оптику взгляда анализирующего. Он привык выискивать это в себе и потому он столь же остро видит это в других. И даже обобщает это до национальной черты:

Сегодня под утро мне с удивительной отчетливостью представилась во сне фреска на перроне львовского вокзала. Это некий апофеоз Сталина и его соратников. Они стоят на вершине мраморной лестницы, а по ступенькам расположились советские граждане всех видов: рабочие, колхозники, ученые, спортсмены, летчики, моряки, старики, юноши и девушки, дети. В единым порыве они простирают к вождям руки, отягощенные плодами их труда: колосьями, шурупами, чертежами на ватмане, пробирками, футбольными мячами, виноградными кистями и кусками каменного угля. В связи с ликвидацией культа личности панно подновили. Подобно тому как старые богомазы писали Деву Марию поверх древнего Николая — угодника, вождей записали новыми образами. Сталин превратился в красивого строгого юношу в обтяжном белом костюме, Молотов — в чуть расстерянного интеллигента: то ли молодого ученого, то ли бухгалтера, Берия — вовсе в бабу: зеленое шелковое платье, косынка на черных вьющихся волосах, брошка на пышной груди, Каганович обрел черты юного решительного воина, Калинин — спортсмена. Непонятно, почему одни советские люди так восторженно приветствуют других рядовых советских людей, отличающихся от первых лишь отсутствием плодов труда. Но главная прелесть не в этом. Из‑под слоя новых паршивых красок пробилось старое едкое письмо: сталинские усы, очки Молотова, погоны и тяжелый нос Берии, жирные щеки Кагановича, бородка Калинина. Это символ нашего времени, до грубости точный.
Подозрительность, доносы, шпиономания, страх перед иностранцами, насилия всех видов — для этого Сталин необязателен. То исконные черты русского народа, русской государственности, русской истории. Сталин с размахом крупной личности дал самое полное и завершенное выражение национальному гению.

Если "национальное" отнести к "советскому", а не к "русскому", то я полностью соглашусь. Я застал поздний, травоядный совок, но эта пронизанность страхом, пусть уже в стадии "отцы ели кислый виноград, а у сыновей оскомина" присутствовала, да и до сих пор присутствует в моем поколении и старше. Возможно, эту атмосферу успели впитать и люди 1970-х годов рождения, но у поколения 1990-х, к которому принадлежит моя дочь, эта отравленность страхом уже отсутствует, по крайней мере как системное явление.

Так что дневники Нагибина стоит читать как документ эпохи, заодно учитывая, что вращался он в писательских кругах, а "других писателей у меня для вас нет", увы - все эти дрязги в союзе писателей, выпустят за границу или зарубят поездку, вся эта хрень. Слишком близко рассматривать творческую интеллигенцию в массе - то еще удовольствие. Особенно через призму столь пристального и беспощадного взгляда.

Думаю, теперь понятно, почему я решил не предлагать эту книгу для чтения своей матушке.
Tags: Книги 7
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 12 comments

Recent Posts from This Journal